Люди и время

Ах, как играли старики!

Судьба актера Анатолия Адоскина, который в этом году отметит 90-летний юбилей, неразрывно связана с Москвой и театром имени Моссовета: на его сцену он выходит по сей день

— Анатолий Михайлович, какой вспоминаете Москву своего детства?

— Одно время мои родители жили в Молдавии, сюда приехали учиться. Их поселили в каком-то подвале. Мы жили в доме проф­союза трамвайщиков, отец пошел работать туда. В моем дворовом детстве существовало много незамысловатых игр.

Самой популярной была такая: большая сплющенная монета заворачивалась в тряпочку, ее нужно было подбрасывать ногами, не роняя. Кто большее число раз подбросил, тот и выиграл. Территория дворов была поделена. Естественно, мы дрались, если чужак заходил куда не следовало. Дрались двор на двор. Это было нормально.

— А самое яркое детское впечатление?

— Гуляя по Тверской, уже будучи постарше, я видел, как разбирают Страстной мо­нас­тырь. Тот самый, колокольня которого стояла на месте, где теперь — памятник Пушкину. В моем детстве Пушкин стоял на противоположной стороне Тверской, в начале бульвара. Я помню, ходила легенда, что, когда на Страстную площадь везли пьедестал для этого памятника, при повороте на Тверскую повозке встретилась процессия с гробом Анны Петровны Керн, которой Александр Сергеевич посвятил «Я помню чудное мгновенье». И лошади встали как вкопанные, пропуская возлюбленную поэта в последний путь. Так вот, а сам я помню, как разбирали кирпичи этого самого Страстного монастыря и на лошадях увозили их с площади. Я был так ошарашен зрелищем, что чуть не попал под автомобиль, которых тогда в городе были единицы.

Рядом со Страстным бульваром есть проходной дом, за ним — несколько дворов. Был дом купца Бахрушина, это место называлось Бахрушинка. А следующий дом назывался «Горчаковка» — дом Горчакова. Дома были построены купцами для продажи. Вы заходили в огромные ворота, которые на ночь закрывались замками. За первым двором начинался второй, потом третий. Это было излюбленное место наших прогулок.

— Это там вы обнаружили в себе тягу к профессии артиста?

— Она обнаружилась, как я сейчас понимаю, лет в восемь-девять. Родители давали деньги, я покупал себе пластилин и лепил из него фигурки персонажей, навеянных кино того времени: «Чапаевым», «Мы из Кронштадта». Смотрел много военных фильмов и лепил много солдатиков.

В нашем дворе стоял большой стол. Я ставил в его центре бассейн из пластилина, наливал туда воды, и там плавала целая флотилия, а я разыгрывал всевозможные баталии. Обычно действо начиналось моим призывным криком: «Начинаю!» Со двора сбегались мальчишки, и я на их глазах разыгрывал представления.

Это были мои первые пробы сил в качестве драматурга и режиссера. Забавно, что главным героем среди солдатиков был придуманный мною человечек-клоун, который все время попадал у меня во всякие забавные истории. Думаю, так проявлялась моя тяга к комедии.

— Вам было 13 лет, когда началась война. Какие воспоминания связаны с тем временем?

— Помню, приятели мои один за другим уезжали, Москва пустела на глазах. Когда начались бомбежки, отец, в то время работавший в угольной промышленности, решил меня, а также семью своего брата, считавшегося врагом народа и сидевшего в тюрьме, вывезти в Рязанскую область. Но туда стал подходить фронт. И вот когда 16 октября в Москву, по всем прогнозам, должны были войти немцы, мать пешком дошла до Рязани и за какие-то подарки и взятки уговорила начальника станции посадить нас в последний уходящий поезд. Мы сели в теплушку, в которой уже ехала большая еврейская семья из Львова. Теп­луш­ка была перегорожена, стояла печка. Вот так мы бежали. Думали, в сторону Узбекистана. А доехали до Саратова, где тетя сошла с ума, не выдержав пережитого напряжения.

— Я знаю, что вы с юношеских лет дружили с Эфросом.

— Да, и дружба эта сохранялась всю жизнь, несмотря на то что адреса наши менялись, мы жили в разных местах. Толя, его семья, Димочка Крымов — его сын — родные мне люди.

А познакомились мы с Эфросом в драмкружке, мне было лет семнадцать. Он был чуть старше, но, несмотря на это, мы были не разлей вода, знали друг о друге всё. Анатолий Эфрос в режиссуре был гений. Абсолютный. Это проявлялось во всем, к чему бы он ни прикасался, что бы ни ставил, это всегда было актуально, затрагивало вечные проблемы человечества, что волновало людей всегда. Он был как Тарковский в кино. Хотя при этом он не очень любил стиль Анд­рея Тарковского.

— А какую из ваших совместных работ вы считаете самой большой удачей?

— Это, конечно, спектакль «Дальше — тишина». Кстати, эту пьесу принес Толе я. В театре Моссовета искали пьесу для Фаины Георгиевны Раневской. Один мой друг сказал, что есть замечательный американский фильм, очень популярный в 1930-е годы в Америке, который называется «Уступи мес­то завтрашнему дню».

Я в этом спектакле сыграл небольшую роль доктора, который приходит лечить старика — героя Плятта. И у меня был смешной эпизод: доктор лечит, старик хулиганит, отбивается, доктор пытается старика урезонить. Эфрос сделал этот эпизод настоящей битвой. Для доктора это сопротивление было профессиональным оскорблением, для старика — тоже своеобразным сражением…

— Какими они были — ваши партнеры Плятт и Раневская?

— Хо-хо! Какие?! Поразительные! Это было счастье моей жизни. Я написал книжку «Ах, если бы вы знали, если бы слышали!» Эта реплика принадлежала Дмитрию Николаевичу Журавлеву, замечательному чтецу. Я однажды посмотрел, как возобновили во МХАТе старый спектакль «Вишневый сад», пришел окрыленный, взволнованный пос­ле премьеры, а Дмитрий сказал: «Толечка, ах, если бы ты видел, как это играли старики МХАТа».

— А правда, что вас в труппу театра Моссовета принимал сам Юрий Завадский?

— Он мой учитель и занимает в моей сценической биографии первое место. Потому что сформировал во мне актера.

— И каким он вам запомнился?

— Завадский был прекрасен. Не случайно Марина Цветаева его обожала. Завадский как человек был чрезвычайно добр. И красив был во всем: как он одевался, как разговаривал! И режиссер он был замечательный, с грандиозной фантазией. Если артист что-то предлагал, он мог это так поддержать, так развить, создать на основе этого предложения что-то совершенно грандиозное… И артист выходил от него окрыленным. Честно говоря, он сильно опережал свое время. Помню, как мы в 1957-м ставили шекспировских «Виндзор­ских насмешниц». Так вот, он действие развернул в сад, прямо на улицу. То есть создал атмосферу, какая могла быть во времена Шекспира: по улице ходили клоуны, разыг­ры­ва­ли забавные сценки. Смешной человек с бычьим пузырем на голове играл в кости с публикой, а проигрывая, бил себя по башке. Завадский был первым, кто начал делать подобные вещи. Юрий Любимов, начинавший свои спектакли в холле, был уже позднее.

— Вы работали со многими выдающимися артистами и режиссерами. Но я не могу не спросить о Павле Осиповиче Хомском, который вернул вас в родной театр им. Моссовета после вашей работы в «Современнике» и «Ленкоме».

— Я сейчас вхожу в театр и понимаю: здесь нет самого дорогого мне человека. С Павлом Осиповичем можно было разговаривать о будущем, прошлом и настоящем.

Он о себе говорил: «Я счастливый человек». И это счастье он многие десятилетия дарил всем нам, охраняя от всего дурного. Во время репетиций он был не только деловым, но и деликатным человеком, щадил артистов. Понимал их природу.

Он оказал на меня большое влияние. Были моменты в моей жизни, когда я ходил по разным театрам, у меня случались разные несчастья, из одного театра меня даже выгнали. Вслед за Эфросом, которого тоже выгнали из «Ленкома». На мне тут же было поставлено клеймо «профнепригодность».

— Смешно! Подобное клеймо стояло на Фаине Раневской, Марке Захарове и многих других больших артистах и режиссерах…

— Но в то время я не знал куда податься. А Павел Хомский, узнав об этом, тут же предложил работать с ним. Этого я никогда не забуду — и по сей день низко-низко кланяюсь этому замечательному человеку.